Главная |   Участники  |  Обсуждение   |   Архив

И. А. Рахова
«Моральная геология» личности
в пьесе А. Стриндберга «Отец»
(к постановке вопроса о «новодраматическом» конфликте)

Продолжение

5. Личность на уровне определенности родом.

Приступая к рассмотрению личности в этой перспективе, мы вынуждены констатировать, что форма конфликта на данном этапе нам не ясна (поскольку в пьесе она не выговорена, неочевидна) — в наличии мы имеем только общие ориентиры: лежащую на поверхности конфликтную ситуацию, двух героев, представляющих конфликтующие стороны, и некое общее для столкновения основание, общий гипотетическое поле конфликта — то, что в п. 4.2.1. мы назвали «объединительной составляющей» — род [46] . Поэтому в определении хотя бы приблизительной конфигурации конфликта, в поисках его теоретической модели, попробуем, исходя из общей идеологической «заряженности» «Отца», обратиться к общекультурному и философскому контексту пьесы — посмотрим, в рамках какого семейства понятий фигурирует возникшая в ходе разбора идеологема «род».

Во второй половине XIX в. вопросы рода, человеческой расы, ее законов и природы являются одной из основных идейных компонентов культурного контекста эпохи. Этот контекст был создан бурно развивающимися Geisteswissenschaften, которые вдохновлялись в своем становлении впечатляюще преуспевшими естественными и биологическими науками (прежде всего, теорией Дарвина), и соответствующими им новыми направлениями философии (шопенгауэрианство, позитивизм, марксизм, неокантианство). В сознании среднекультурного европейца вопрос человеческого рода начинает приобретать научный статус, и как раз в этих рамках начинает складываться новое понимание человека вообще — в его все более биологизирующейся, социологизирующейся и психологизирующейся специфике. Как уже видно из предыдущего обсуждения, именно в такой системе понятийных координат располагается и стриндберговское видение человека, а если говорить об интересующем нас в данный момент ракурсе, то наиболее очевидные параллели его теоретическим представлениям о родовом человеческом бытии обнаруживаются в философской системе А. Шопенгауэра [47] (возможно, с не слишком принципиальными поправками, внесенными в нее Э. Гартманом) [48] .

Хотя вопрос о текстуальном знакомстве Стриндберга с трудами первого и в частности с «Метафизикой половой любви» не вполне прояснен, представляется почти невероятным, чтобы начитанный человек, принадлежавший образованной среде того времени (а особенно среде скандинавской, находившейся под главенствующим влиянием немецкой мысли), посвятивший немало своих произведений «семейному вопросу» и, наконец, выказывающий в своих идеях явно шопенгауэровскую направленность, мог миновать в своем чтении труды самого Шопенгауэра [49] . В конечном счете неважно, чем определяется близость Стриндберга к Шопенгауэру: прямым ли, через текст, заимствованием идей или косвенным, через общекультурный контекст, знакомством с ними — система немецкого философа может помочь нам для начала получить в свое распоряжение артикулированную идейную среду, которая была бы собственной для доминирующих в «Отце» идеологем и которая смогла бы послужить условием построения модели конфликта пьесы.

Для Шопенгауэра, как видно уже из приведенных выше выдержек, «<...> род имеет на индивидуум более первоначальное, близкое и значительное право, чем сама преходящая индивидуальность» [50] , поскольку, относясь к нему как «бесконечное к чему-то конечному» [51] , является воплощением «воли к жизни», лежащей в основе всего сущего. в этом смысле пол выступает как функция рода, стремящаяся к постоянному продолжению, а человек с заложенным в нем «инстинктом воспроизводства» («воля индивидуума» здесь «выступает в своем повышенном качестве, как воля рода» [52] ) в конечном итоге лишь как инструмент этого бесконечного стихийного процесса. Таким образом, воля рода, объективирующаяся физиологически в половой инстинкт, а социально — в семью, род — является для индивида, вне зависимости от его сознания, понимания собственного блага и эгоистических целей (а «эгоизм <...> глубоко коренится в свойствах всякой индивидуальности вообще» [53] ), главенствующим и определяющим началом.

Возвращаясь к необходимости обозначения конфигурации конфликта, мы получаем следующее: задаваемая понятием «род» теоретическая среда в том виде, в котором она описана выше, если и допускает возможность какого-либо противостояния, то только в рамках диспозиции «род-индивид». И поскольку мы берем эту диспозицию в качестве пробной простейшей теоретической структуры конфликта, нашей задачей должна стать ее экстраполяция на действие пьесы, с тем чтобы попытаться выявить пока еще не сам конфликт, а его предположительные стороны, последующее аналитическое вычленение конфликтных качеств которых только и сможет дать нам основание говорить о каком бы то ни было реальном сюжетоопределяющем драматургическом столкновении.

Итак, если допущенной структурой конфликта становится диспозиция «род-индивид», то, проецируя на нее имеющееся в качестве данности противостояние двух персонифицированных сторон, мы можем получить и ее драматургический эквивалент — столкновение персонажей, представляющих по преимуществу родовое или индивидуальное начало. Соответственно группировку персонажей мы определим, выяснив как распределены вокруг этих двух начал силы. Хронотоп же подобного столкновения представляется достаточно очевидным: «родовой» конфликт во временном плане относит нас к ретроспективе семейной жизни — двадцать лет (распадающиеся на два периода — до (три года) и после (17 лет) рождения дочери, события символического для родового бытия), а пространство преимущественно замыкается в бытовой, домашней сфере, которая в данном случае выступает не как нейтральный фон, а как главным образом поле юридических и «имущественно-хозяйственных» отношений («банковские счета», «дела», бумаги, письма [54] ).

5.1. В поисках соотнесенности персонажей со сторонами предполагаемого конфликта начнем с варианта, лежащего на поверхности, выговоренного, очевидно имеющего отношений к авторским намерениям. Уже в приведенных в пп. 5 и 4.2.1. высказываниях Ротмистра прочитывается его (и Стриндберга) точка зрения на этот вопрос: он, Ротмистр, представительствует от лица рода, поскольку 17 лет сознательно служит ему и приносит ему жертвы. В отлаженном механизме патриархально-родового брака это закономерно должно повлечь за собой подчинение жены — в то время как в реальной ситуации герой видит обратное — попытку незаконной и коварной узурпации власти («Семнадцать лет каторги без всякой вины <...> грубейшее злоупотребление рабовладельца!» (II, 5, 446)). Преследуя свои — индивидуальные — цели, Лаура противопоставляет себя роду. В гипотетической диспозиции «род-индивид», таким образом, Ротимстр оказывается соотнесенным с первой стороной, а Лаура — со второй. Рассмотрим реализацию драматического противостояния с этой точки зрения.

В то время как реальное столкновение началось, вероятно, с момента, когда герой «<...> наконец, прозрел и почувствовал себя оскорбленным» (II, 5, 468), текст пьесы дает нам понять, что латентная коллизия, неясная для Ротмистра, но ощущаемая Лаурой, началась раньше («<...> на твоей стороне был перевес, я его чувствовала и хотела, чтобы почувствовал и ты» (II, 5, 468)). И именно этот период — первые три года брака — должен объяснить нам, что подвигло героиню поставить свои интересы выше родовых, что катализировало серию индивидуалистических «реакций» с ее стороны, а с поправкой на особый характер последних (см. 4.1., 4.1.3. — женское коварство), соответственно и ответить на вопрос о том, что отпустило на волю врожденные, по Стриндбергу, «расовые» женские свойства.

5.1.1. Апеллируя к родовым отношениям как к данности, Ротмистр до последнего не отдает себе полного отчета в том, что из союз с Лаурой основывался первоначально совсем на иных — как раз индивидуальных — основаниях (см. п. 3). Брак, ориентированный на равноправие индивидов и ориентированный по преимуществу на «духовную» жизнь [55] (см. также лирическое пространство п. 3), естественным образом актуализирует и питает индивидуальное в человеке, как в мужчине, так, что в данным момент более существенно, и в женщине. Как мы помним ведущими индивидуальными чертами характеров Лауры и Ротмистра являются соответственно сила и слабость, «стилизованные» в их взаимоотношениях как «материнское» и «детское». И поэтому, после того, как герои неминуемо, по Стриндбергу, в рамках родовых отношений предстали друг перед другом мужчиной и женщиной — «всякий раз, когда чувства [Ротмистра] менялись», всякий раз, когда он, повинуясь инстинкту «стремился завоевать <...> женственность мужской силой» (II, 5, 468), т. е. начинал следовать не столько индивидуальному, сколько естественно проявившемуся в нем родовому, — это наталкивалось на подспудный протест Лауры, уже усвоившей, какое — соответствующее ее индивидуальности — место принадлежит ей в иерархической системе их взаимоотношений. Вероятно, по этой причине (а не в силу ницшеанской предустановленности, как было сказано в п. 4.2.) и складывается ситуация «поединка», в котором «на твоей стороне был перевес, я его чувствовала и хотела, чтобы почувствовал и ты»: родовое, которое мыслится Стриндбергом как естественно данное, сталкивается с высвобожденным индивидуальным, и именно это, по-видимому, высекает искру будущего конфликта [56] .

В конце пьесы сам Ротмистр приходит к подобному же выводу относительно причин его войны с Лаурой: «И кто же виноват? Уж не брак ли, основанный на родстве душ? Прежде брали жену, теперь берут в дом советчицу в ремесле, либо селятся под одной крышей с приятельницей? <...> И куда исчезла любовь, здоровая, чувственная любовь? Погибла на корню!» (IV, 7, 478). Такая проблематизация коллизии «родовое vs. индивидуальное» по-новому освещает конфликт «мужчина-женщина» и перемещает последний из универсальной и вечной перспективы (см. 4.2.2.) в локальную перспективу современного действию состояния цивилизации [57] , а конкретнее — в рамки актуальной для конца XIX в. и для Стриндберга лично темы эмансипации. В этом свете мужчина Стриндберга выступает представителем и охранителем «здорового» родового начала, а отступницей и разрушительницей оказывается эмансипированная женщина.

5.1.2. Посмотрим, каким образом подобное противостояние реализуется в пьесе.

«Эмансипировавшаяся» Лаура преследует свои эгоистические цели — говоря словами Ротмистра, хочет «взять его [«товар» = «право первородства», власть над ребенком, часть власти как таковой (см. 4.2.1.)] назад да еще и денежки вернуть» (I, 4, 450), т. е. заставить мужчину еще и обслуживать реализацию этих своих эгоистических целей: «Хочешь иметь власть над ребенком, но чтобы я его по-прежнему обеспечивал» (II, 5, 466) [58] . Обладая «сатанинской силой» («как, впрочем», каждый, «кто не стесняется в средствах для достижения собственных целей» (I, 9, 457)), героиня тем не менее нуждается в союзниках — естественно, в этой роли выступают домашние, женщины, которых она держит в своем мощном силовом поле. Своего не имея, они в результате актуализируются в качестве коллективного квазиносителя индивидуалистических, «эмансипационных» свойств и действуют по уже упомянутой в п. 4 схеме: «Надо доказать мужчинам, что женщины способны на то да на это» [59] . Ротмистровой аскетической сфере «службы» общему (собственно военной службы и самоотверженной службы дому; причем военная служба здесь выступает как результат самоотречения во имя родового служения: «Думаешь, если б не она да не ребенок, так был бы я старым служакой?») в итоге противостоит пагубная стихия частного, индивидуального, эгоистического интереса («Ротмистр. <...> С ограниченным своим умишком ты не слушала моих советов и вечно поступала по-своему». (II, 5, 468)).

Разрешение конфликтов в подобной ситуации предельно ясно: на поле «индивидуального» сражения Лаура вступает первая (см. 5.1., 5.1.1.), индивидуально она значительно сильнее Ротмистра (см. 3), сила эта помножается на «расовые» женские свойства (см. 4.1.) и укрепляется коллективной поддержкой — мужчина, представитель рода, оказывается в пьесе обречен. И последним ударом по Ротмистру: по нему лично, по его мужской чести, его патриархальному праву — и вместе с тем по естественному родовому закону — оказывается измена Лауры. Это предполагаемое событие восемнадцатилетней давности пребывает все это время в латентном, «неучтенном» состоянии и актуализуется как реальное, действенное лишь в «настоящем» пьесы, а в конце становится поистине сокрушительным. Будучи квинтэссенцией отступничества — настоящим преступлением перед родом [60]  — оно как бы призвано обозначить финальную победу частного интереса над общим, индивидуального над родовым.

5.2. Очерченный вариант расстановки сил и соответствующий ему вероятный ход развития и разрешения конфликта встречает однако ряд возражений, два из которых аналогичны приведенным в п. 4.

Первое касается адекватности развития конфликта его теоретической модели, которую мы предложили с самого начала: дивергенция индивида и рода, лежащая в основании этой модели, носит всего лишь этапный характер, т. е. перерастание ее в непримиримое противостояние уже в идее является проблематичным — индивид по сути иерархически подчинен роду, вне зависимости от своих собственных побуждений и волевых претензий. Разразившийся же в пьесе конфликт имеет, как мы видим, иное разрешение. Следовательно, в данном конкретном случае мы имеем дело либо с нетипичностью описываемой в драме ситуации, и пьеса специально подчеркивает ее трагическую аномальность (индивидуальному в лице Лауры [61] удается взять вверх несмотря на родовой закон), либо с изъяном предложенной теоретической модели. Как бы то ни было, и тот, и другой вариант требуют дополнительного прояснения.

Другое сомнение связано с группировкой персонажей (представляющий род Ротмистр vs. коллективный квазиноситель индивидуального начала), логически обоснованной [62] , но с точки зрения каждой из ее сторон выглядящей как оксюморон. Однако это и не вполне видимость, поскольку здесь мы сталкиваемся с анекдотической инверсией привычного понимания рода и индивида: единица представляет множественное, а множество — единичное. Более того, что-то вроде инверсии происходит и на содержательном уровне: в силовое поле индивидуального, излучаемое Лаурой, попадают не только персонажи, но и функциональные позиции, причем позиции, принадлежащие родовой жизни: одна из ипостасей рода — семья — оказывается полностью распределена в среде коллективного квазиносителя, так что по ходу действия герой из этой сферы окончательно вытесняется («Вот ты и выполнил свое необходимое — увы! — предназначение отца и кормильца. Больше ты нам не нужен и должен уйти». (II, 5, 469)). Эти несообразности также требуют объяснения.

Помимо двух названных, существует проблема иного порядка — связанная с зарождением конфликта. Коррелируя конфликт с возникновением индивидуального брака в жизни рода, мы не рассматривали всех обстоятельств самого этого возникновения. Между тем, когда Ротмистр говорит о «виновности» брака в их с Лаурой противостоянии, мы не можем не спросить себя, переформулировав данный вопрос в реальной плоскости, почему сложился именно этот брак и почему это брак сложился как индивидуальный. Ведь, как уже сказано в п. 3, брак героев состоялся с их обоюдного согласия и, что важнее, в рамках существующей между их индивидуальными свойствами взаимодополнительности. Более того Ротмистр, вступая в брак на основе равноправия, тем самым подразумевал, что хотя бы в таком, матримониальном, аспекте женщина разделяет его ценности. Иначе говоря, за то, что в ситуации восстания индивида против рода он оказывается попираемой стороной, сам Ротмистр, как частный индивид, санкционировавший этот брак, ответственен по крайней мере не меньше, чем Лаура: служа роду, он, следуя его же логике, сам ему же и противодействовал. И если Лаура покусилась на индивидуальные права, то сделала это потому, что ей изначально было предоставлена такая возможность, — в чем ни Ротмистр, ни, видимо, Стриндберг, не хочет дать себе полного отчета.

Последнее сомнение, выявляя не просто поверхностную несообразность, но как минимум некоторую содержательную противоречивость ситуации, подводит нас к заявленной в п. 5 необходимости систематизации и уточнения качественных характеристик сторон противостояния «род-индивид», причем к необходимости делать это за рамками того круга понятий, постулируя каждое из которых мы так или иначе исходили из намерений и идеологии автора.

5.2.1. Для начала суммируя предшествующие аргументы, мы можем вывести следующие характеристики обеих сторон. Родовые свойства в сознании Ротмистра ассоциируются с мужскими и включают в себя честь, интеллект, сознательное служение общему. Соответственно индивидуальные соотносятся с женскими, а именно с отсутствием представления о чести, глупостью и бессознательным подчинением стихии частного интереса. Все это соответствует стриндберговской интенции, однако теперь посмотрим, что из разбираемого материала мы сумеем извлечь сами.

С точки зрения углубления характеристики обеих сторон явно перспективной представляется тема борьбы за главенство (см. 4.1.2.), только на этот раз необходимо обратить внимание, что для Ротмистра и Лауры понятие власти имеет разное качественное наполнение. То, на что главным образом обращены их власть, — Берта — оказывается в поле двух несхожих влияний: тогда как Ротмистр имеет в виду влияние духовное («Пусть будет и тебя одна только мысль, порождение моей мысли, и пусть воля твоя будет порождением твоей воли» (III, 6, 475), «Ты только не думай, будто я хочу из нее <...> сделать <...> копию с меня самого». (I, 3, 447)), Лауре важен сам факт власти, физической собственности («<...> я иду на все <...> лишь бы сохранить ребенка и свою над ним власть»), который для нее естественно проистекает из факта их нерасторжимой и своего рода «аподиктической» связи по естеству («<...> мать ребенку ближе, раз считается, что вообще никогда нельзя точно знать, кто отец ребенка». (I. 9, 457)). Соответственно представлениям о власти разнятся и способы воспитания: если Ротмистр руководствуется осознанными принципами «воспитания по науке» (см. 2.1.), то единственным принципом Лауры оказывается «не <...> отпускать от себя» (I, 3, 447), причем это и не принцип, а, скорее, рефлекс, реализующий власть — такой, как она ее ощущает. Таким образом, их подходы к воспитанию настолько разнородны, что даже если бы они захотели сотрудничать, они были бы на это неспособны — их принципы не складываются «по правилам арифметики» (I, 4, 450). Ребенок для них не одно и то же, ибо их способы связи с ним оказываются разносущностны: для первого это «духовное дитя» (III, 7, 478), для второй — природное. В таком свете становится понятной абсолютная раздвоенность образа Берты («Ротмистр. Я знаю, что ей хочется уехать отсюда, но я знаю и то, что ты вертишь ею как вздумаешь». (I, 9, 457)) — характера, в пьесе лишенного цельности и вообще самостоятельного содержания, фактически представляющего собой механическую сумму «двух душ» (III, 6, 475).

Далее, разрабатывая тему борьбы за власть, мы видим необходимость более отчетливого описания способов борьбы. Ротмистр, вопреки заявленным им воинственным методам отстаивания собственной позиции (см. 4.1.3.), по факту прибегает исключительно к идеологическому воздействию: он считает нужным каждый раз донести свою — осознанную — точку зрению, апеллируя к интеллекту и логике противника. Напротив, Лаура, все движения души которой замкнуты на ничем не опосредованное осуществление собственной воли, для реализации тех или иных своих интересов не нуждается ни в сознательной позиции, ни в каком бы то ни было обосновании; и если внешние обстоятельства все-таки вынуждают ее придумать себе оправдание, то она обыкновенно пользуется заимствуемыми у Ротмистра идеологическими формулами, которые в случае соответствия подспудным желаниям в том числе диктуют и образ ее действий («Лаура. <...> Быть может, душой моей и владело темное желание от тебя избавиться, но вот ты усматриваешь в действиях моих сознательный план, но я сама не отдавал в нем себе отчета. Я не раздумывала ни о чем, все катилось словно по рельсам, которые ты же и прокладывал <...> Ты был камнем у меня на сердце, и камень давил, давил, пока сердце не восстало против бремени». (III, 7, 477)).

Герои оказываются источниками настолько разнородного влияния, что естественным образом встает вопрос об их жизненном пространстве. Собственной для Ротмистра территорией оказывается совокупность всех тех мест, которые могут быть им осмыслены и в которых, следовательно, его модель поведения может быть реализована (см. метафорическое пространство жизни героя, маркируемое «потайной дверью», пп. 2., 2.3.; субъективно преломленное географически-историческое, т. е. по сути дела культурное пространство пп. 4., 4.2.2.). Для Лауры собственной территорией пространством выступает все то, что ее непосредственно окружает, т. е. что находится в радиусе прямого действия ее воли; по факту таким пространством оказывается весь дом. Для Ротмистра, напротив, дом — вынужденное место пребывания, и поэтому он пространственно ориентирован на внешнее, тогда как Лаура — на внутреннее. Пространство друг друга они ощущают как враждебное, по какой причине стремятся расположить объект их властных притязаний — Берту — в пределах собственной досягаемости, и значит, в данном случае, либо любыми средствами удержать дома (Лаура), либо высвободить из его стен (Ротмистр).

5.2.2. Резюмируя и обобщая все то, что нам удалось узнать о качественных характеристиках, между родом и индивидом их можно схематически распределить следующим образом.

 

Свойства рода (Ротмистр)

Свойства индивида (Лаура)

служение общему интересу

подчинение частному интересу

представление о чести, достоинстве как высшей ценности

лишенность понятия о чести

«интеллект», как необходимо сопряженный с преобладающей ориентацией на умственное преломление жизни, на осознанность, «отчетность» поведения, результатом чего оказывается такой существенный компонент последнего как сознательное служение

«глупость», как естественным образом соответствующая подчиненности стихии бессознательной воли и в своем существовании отрицающая область поступков, фундированных осознанными и культивируемыми ценностями

проистекающая «прогрессивность» — в воспитании, идеологии, образе мысли вообще;

главенствующая и редуцирующая к себе все появляющиеся душевные устремления косность

понимание отцовства как трансляции своего духовного существа

ощущение материнства как природной собственности по праву кровного родства

духовно определяемая территория обитания, стремящаяся к свободному распространению вовне, способная избегать фиксированной локализации

материально закрепленная «здесь» территория, стремящаяся к обособлению

 

В таблице единственной характеристикой, бесспорно соответствующей роду, является ориентация на общий интерес, а бесспорно принадлежащей индивиду, как с родом рассогласованному, — следование частному. Однако содержательная составляющая, иными словами, собственно качественные характеристики каждой из сторон диспозиции «род-индивид», взятые вне контекста соответственно общего и частного, не определяют узнаваемого «лица» этих сторон. Единственное, что позволяет нам говорить об обозначенном в таблице комплексе «родовых» свойств как о согласующемся именно с родом, — это его соотнесенность с «общим»; и аналогичным образом об «индивидуальности» противоположного комплекса свидетельствует только его отношение к «частному». Между тем, как раз эти определяющие позиции —одновременно и единственное, что было взято нами «на веру» — вычитано из интенций автора (см. 5.1.), но оставлено без проверки их содержательного, сюжетного наполнения. Именно теперь назрела необходимость это сделать.

В п. 5.1. мы уже говорили о том, что, реализуя свои частные интересы, Лаура благодаря мощной воле в той или иной мере втягивает в орбиту своего влияния всех персонажей пьесы — и это определяет несообразную, «инверсионную» группировку персонажей. Однако важнейшая несообразность такой ситуации осталась пока непрочитанной: имея в виду известные нам индивидуальные свойства главных героев (см. 3.3.), первым, кому пришлось бы оказаться — причем добровольно и безболезненно — в ее подчинении, должен был быть сам Ротмистр [63] . Несмотря на это, мы видим, что Лауре стоит невероятных усилий взять верх над «слабым» Ротмистром, чего она по сути достигает только с его смертью. Наоборот, даже таких не подчиненных ей непосредственно персонажей, как Пастор и доктор Эстермарк, перетянуть на свою сторону героине удается без труда. Названные обстоятельства не могут не навести нас на мысль, что если те, кто попадает в силовое поле Лауры, делают это и под воздействием ее воли, то в любом случае никак не против собственной. Естественным объяснением в данном случае было бы то, что, осуществляя свой частный интерес, героиня не встречает препятствий именно потому, что по факту, объективно, этот интерес оказывается общим — ей не требуется никого «подавлять».

Напротив, Ротмистр, реализуя «общий» интерес, по сути дела все больше и больше отчуждает себя от всех остальных, что нагляднее всего представлено группировкой персонажей, достигшей своей окончательной кристаллизации к финалу пьесы. Более того, даже разнясь друг с другом, частные интересы каждого в совокупности образуют единый вектор, направленность которого противоположна «родовой» воле Ротмистра (ср. взгляды на воспитание Берты, случай с арендатором). Фактически «общий» интерес героя оказывается таковым только с его точки зрения.

Таким образом, получается, что в сюжете пьесы реализуемый Лаурой «частный» интерес предстает совпадающим с общим интересом, а «общий» интерес Ротмистра оборачивается объективно ему противоречащим.

Отсюда видно, что наличное совпадение интересов — частного Лауры и общего большинства персонажей — позволяет нам совершенно другим, обратным образом истолковать применимость классической, шопенгауэровской диспозиции рода и индивида к имеющейся у нас ситуации (и тем самым разрешить наше первое теоретическое сомнение п. 5.2.), поскольку как раз случай Лауры целиком соответствует согласованию, необходимо присутствующему между волей рода и волей индивида. Позиция же Ротмистра вообще не находит себе места в данной модели. Наоборот, то, что служение общему оказывается для Ротмистра делом сознательного закабаления своей воли (все более и более усиливающегося), что род не задает свойства героя, а фигурирует для него как вторичный, опосредованный его личностными устремлениями образ, указывает на то, что в основании его личности лежат качества, иные по отношению к роду и поэтому нуждающиеся в подчинении последнему.

В самом деле, как видно из «содержательной» части приведенной выше таблицы, все характеристики Ротмистра свидетельствуют о его приверженности аристократической идеологии свободной личности — личности [64] , которая ответственна за все совершаемые поступки, для которой принципиальна осознанность, обоснованность поведения, но для которой в то же время условием ее ответственности является ее достоинство, честь, и, следовательно, неприкосновенность ее свободы, — иными словами, поведение и самое жизнь Ротмистра задается всей совокупностью духовных ценностей. По контрасту, все качества Лауры, несмотря на их выраженный, «агрессивный» характер, который обязан ее сильной индивидуальной воле, говорят о том, что героиня и по существу, и в своих поступках представляет собой персонализацию природной, стихийной жизни — жизни, которая бессознательно повинуется началу родовой необходимости.

5.2.3. Подобная качественная поляризация позволяет наконец объяснить и вызвавшую у нас сомнения своей противоречивостью группировку персонажей (см. 5.2.). Теперь, когда стали понятными те начала, взаимоотталкивание которых ответственно за эту группировку, мы можем, сохранив ее общий контур (Ротмистр vs. «все»: «Ротмистр. <...> вы все заодно, все против меня!» (III, 6, 475)), откорректировать ее содержательную составляющую, тем самым сняв «обвинение» в анекдотической инверсионности (единица, представляющая множественность, vs. множество, представляющее единичность), исходя из того, к чему мы уже пришли. Диспозиция будет следующей: оказавшаяся на поверку духовной, замыкающаяся по сути только на нем одном, сфера главного героя сталкивается с коллективной сферой родового интереса. Причем, если выше (5.2.2.) в применении к этой последней мы говорим только об образовании ее формальным складыванием векторов частных интересов в общий, то теперь должно констатировать, что группа «всех» оказывается и в качественном, содержательном отношении достаточно монолитна.

Так, на поверхности разные взгляды на будущее Берты (2.2.) не только имеют своим результатом общее стремление не отпустить ее из дома, но могут быть сведены — по контрасту с ротмистровым прогрессизмом в этом вопросе — к уже обозначенной выше косности [65] (недаром Пастор обозначает их противостояние в этой «идейной» сфере словами: «Я всегда считал его плевелом на нашем поле»).

Безусловно приоритетной формой связи между людьми для этой группы персонажей оказывается связь природная — кровное родство [66]  — уже говорилось о том, что практически все ее члены связаны между собой именно такими узами (или, как Доктор, солидаризируются с ними по линии признания главенства кровного, семейного родства). Естественно, как наиболее прочная и «священная» из всех возможных вариантов природных уз признается связь матери и ребенка [67] (заметим, что в составе рассматриваемой группы все сценические персонажи-женщины, кроме Берты — матери, и это дает дополнительное существенно значимое объяснение их солидарности, особенно это касается Лауры и Кормилицы), и именно поэтому все притязания Лауры ощущаются и признаются героями как законные «по природе».

Примат кровного родства объясняет и территориальную привязку рода к внутридомашнему в противовес пространственной «вездесущности», «нефиксированности» духовного («Кормилица. <...> У отца и кроме ребенка много чего есть, а у матери - только ребенок» (I, 7, 454)).

И, наконец, та же причина видится лежащей в основании «бессознательно подлого» [68] в типе поведения представителей рода: с уже описанной в п. 5.2.1. реакции Лауры на свое «преступление» против Ротмистра («Лаура. <...> я сама не отдавала в нем себе отчета <...> и перед богом, и перед совестью своею я чиста [здесь и далее курсив наш. — И. Р.], пусть даже я и виновата» (III, 7, 477)) явственно коррелирует монолог Кормилицы, сопровождающий тот момент, когда она обманом надевает на Ротмистра смирительную рубашку, т. е. наносит ему прямой вред («Кормилица. <...> Помнишь, было раз, взял ты кухонный нож большущий и кораблик затеял вырезать, а я его у тебя обманом-то выманила, помнишь? Дитя ты был неразумное, вот и пришлось тебя обманывать, ведь не верил, что для твоей же пользы <...> (Отбирает у Ротмистра револьвер) <...> Сочиняешь, бывало, что одежа у тебя это золотая <...> (Надела рубашку)». (III, 6, 476)). Противостоящие по определению понятия вины и невиновности, вреда и пользы оказываются в акте квазисознательного (на благо семьи, ее членов) родового волеизъявления размыты и взаимозаменяемы [69]  — в том числе и потому, что для родового типа поведения осознание по отношению к интуитивному волевому импульсу оказывается лишь вторичным и даже несущественным [70] .

Таким образом, противостояние Ротмистра и его домашних во главе с Лаурой, рассмотренное в контексте духовного и родового, снимает и первоначально воспринятое как парадоксальное распределение функциональных позиций в доме — ситуация приобретает естественный и объяснимый характер: множественные представители рода занимают положенное им место — в семье, — а одинокий носитель духовного закономерно вытесняется за его пределы — причем особенно активно после того, как исчерпывает жизненно важную для рода функцию «отца и кормильца». В иной своей —личностной — ипостаси он для семьи не только не представляет ценности, но и постепенно  становится все более опасным («Лаура. <...> дела <...> у него в ужасающем беспорядке» (III, 2, 471)), а научные занятия, в которые он уходит все глубже, порождают, по словами Лауры, «самые невероятные идеи, может и простительные ученому, если б они не отравляли жизнь всей семье» (I, 5, 452) и не грозили «пустить всех нас по миру» (II, 1, 460); но главное — герой посягает на родовое «святая святых» — владение ребенком.

5.2.4. Эксплицированная нами модель конфликта — «личное-родовое» — разрешает и последнее сомнение п. 5.2. — то, что Ротмистр явился инициатором индивидуального, равноправного брака. Осуществление такого варианта матримониальных отношений очевидно отвечает собственным интересам героя, поскольку только этот вариант может стать базисом реализации его духовных устремлений. Напротив, реализация природных устремлений Лауры, поначалу принявшей правила игры (уготованная «материнская» роль «удобна» ей, потому что в ней она ближайшим образом может соответствовать своему родовому предназначению), постепенно приходит в противоречие с духовным характером брака, поскольку героиня достаточно рано начинает чувствовать, насколько сама игра в целом противна тому, от чьего имени она, героиня, волей-неволей (скорее, впрочем, волей) представительствует [71] . Дело в том, что Ротмистр оказывается предателем по отношению не только к форме традиционного брака («республиканцем», поправшим законы патриархального «самодержавия» [72] ), но и — что вполне согласуется с бессознательно ощущаемым Лаурой дискомфортом — к тому, какую систему взаимоотношений полов он предписывает, ибо с точки зрения традиции функциональное разделение его отношений с женой (мать-дитя) представляется ненормальным, и даже, скорее, противоположным естественному. И если в «духовном» браке такое разделение является равноправным по отношению к другим вариантам [73] , то в «родовом» с его жестким разделением ролей между мужчиной и женщиной индивидуальная особенность характера Ротмистра не может не рассматриваться как отступничество, как кровосмесительство [74] : «Лаура. <...> знаешь ли, ты ведь и сам замечал, всякий раз, когда чувства твои менялись и ты представал передо мною любовником, я мучилась стыдом, и за радостью объятий всегда следовали угрызения совести, будто после кровосмешения. Мать в роли любовницы. Ух!» (II, 5, 468).

Поэтому в той же мере, в какой для Ротмистра, в силу его личностной направленности, становится естественной инициатива индивидуального «духовного» брака, для Лауры логичной реализацией ее сущности оказывается как раз брак традиционный, по контрасту с предыдущим «материальный», т. е., первейшим и главным образом, природный, имеющий целью продолжение рода, а привходящим образом —  оказываясь поневоле вынужденным как-то отстаивать свой смысл в контексте рациональной «отчетности» —  имущественный, определяемый кругом имущественных отношений. По крайней мере, именно такое истолкование объективно — вне зависимости от желаний Ротмистра — имплицировано в его рассказе о второй стадии их с Лаурой брака: спустя два года после начала семейной жизни — бездетной (что характерно) поры «дроздов и одуванчиков» — она, Лаура, будто бы усилием одной лишь собственной воли «материализует», «легитимирует» с точки зрения рода их союз, с одной стороны, переводя свое перверсивное материнство в рамки реального, природного, а с другой, тем самым юридически закрепляя свою имущественную связь с мужем: "Ротмистр. <...> я заболел и лежал при смерти. Как то сквозь забытье услышал я голоса рядом, в гостиной. Ты говорила с адвокатом, речь шла о моем имуществе — оно у меня еще было тогда. Он объяснил, что ты ничего не получишь в наследство, раз у нас нет детей, и справился, не беременна ли ты. Ответа твоего я не расслышал. Потом я выздоровел, и родился ребенок" (II, 5, 466–67).

5.2.5. В этом контексте — контексте разности их жизненных интересов — становится понятным и то, в каком времени живут герои.

Для Ротмистра время диктуется насущной необходимостью постоянного духовного осознания и освоения. Поскольку брак для Ротмистра представляет проблему, его потребность, в ходе постоянного решения этой проблемы, в рациональной «отчетности» пронизывает любое время причинной и символической последовательностью, с одной стороны разворачивая его в историческую линейную ретроспективу (наши неоднократные попытки обратиться назад спровоцированы именно Ротмистром и его «проклятыми» вопросами «Как? Когда?»), помещенную вместе с тем, сообразно самому модусу духовного бытия, в некую телеологическую перспективу (его идея вечности), а с другой — насыщая его универсально значимой метафорикой (Всевремя).

Напротив Лаура ощущает брак как проблему, давящий «камень на сердце», и, не опосредуя ее сознанием, переводит свою волю к ее решению в детерминирующую решимость, в регистр прямого действия («сердце <...> восстало против бремени»). Другими словами она живет во времени сиюминутного интереса, в постоянной смене «здесь и теперь», последовательность которой определяется не континуумом целесообразности, а неизменно возвратной родовой мотивацией [75] .

5.3. Подведем некоторые итоги. Рассматривая стороны воплощенного в пьесе Стриндберга невероятно интенсивного противоборства, мы пытаемся отыскать основополагающие для них качества — качества, которые оказались бы способны не только создать действенный конфликт, но и обеспечить степень его интенсивности. Другими словами, именно эти качества должны определять стороны конфликта как две самодостаточности, объективной характеристикой чьего соприкосновения друг с другом становится упомянутая в п. 2 «неуживчивость»; как две цельности, жизненные единицы, которые, имея разные ценностные ориентации, базируясь на разных началах — находясь в разных «измерениях», — образуют в случае соединения взаимоисключающую пару, где обе части «не видят» и не признают жизни друг друга.

Разрешить эту задачу не позволила нам ни одна из предложенных ранее моделей: (1) заведомая поверхностность конфликтопорождающей по идее оппозиции «герой-среда», лишенность ее конкретного наполнения не объясняет, особенно ввиду наличествующей чрезмерной интенсивности столкновения, его сущности; (2) индивидуальное противопоставление «герой-герой» в силу обнаружившейся внутренней комплиментарности сторон само по себе (т. е. без вмешательства каких-то внешних факторов) является бесконфликтным; (3) антагонизм «мужское-женское», претендуя на универсальность, в развернутом виде обнаруживает свой неподлинный характер и выказывает себя идеологической перверсией какого-то другого конфликта; наконец, (4) промежуточная диспозиция «род-индивид» хотя, бесспорно, и наделяет теоретической связностью структуру драматургического взаимодействия в «Отце», тем не менее по мере последовательной экстраполяции все ближе подводит нас к осознанию неустранимой несоразмерности между собственным исходным понятием этой диспозиции и реальным положением дел.

Напротив, подробный качественный анализ показал, что, исходя из реалий пьесы, персонифицированные в Ротмистре и Лауре стороны конфликта будут обладать искомыми «несовозможными» атрибутами только в том случае, если первого счесть par excellence представителем духовно ориентированной жизни личности, а вторую — представительницей подчиненной закону естества жизни рода. Иначе говоря, драматическое сюжетное противостояние «Отца» можно схематично обозначить как конфликт: «(духовная) личность-род». Соответственно (1) группировка персонажей в этой форме противостояния выглядит, как и в п. 2.: Ротмистр–все остальные —  однако теперь имеет другое наполнение; (2) время существует двояко: как Всякое время Ротмистра и Каждое время Лауры (см 5.2.5.), — а (3) пространство выступает в двух непересекающихся перспективах (см. 5.2.1.).

5.3.1. Экзистенциальную актуальность задаваемого обозначенным конфликтом семантического поля, о нетипичности которой для внутрифамильного разлада было сказано п. 1.5., можно было бы охарактеризовать словами Бердяева: «В мире борются два враждебных метафизических начала — личное и родовое. И проблема пола и любви должны быть поставлена в связь с борьбой этих двух начал, ныне обострившейся и обнажившейся» [76] .

Однако и внутри самой пьесы мы находим слова, предельно точно, хотя и метафорически, описывающие эту коллизию двух начал, а в данном случае  — двух гетерогенных стихий: «Пастор. История печальная, но я давно ожидал недоброго. Огонь с водой несовместимы!» (III, 2, 471).

Ротмистр в названной паре явственно ассоциируется с огнем — это подтверждается и тем, что в кульминационном моменте пьесе он «<...> хватает горящую лампу [уже в экспозиции I-го действия (444) «на большом столе горит лампа»] и швыряет в Лауру» (II, 5, 469), и его очевидным местом в рамках «просветительской» традиции (как общекультурной, так и эксплицируемой из его воспитательской роли в пьесе), и его восприятием Бертой: «Ах, бывает так тяжко, так страшно, как темной морозной ночью, а когда ты входишь — будто весенним утром выставили зимние рамы» (I, 8, 456) [77] .

В свою очередь, все домашние, и, главным образом, действующие на сцене Лаура и Кормилица, соотносятся с водяной стихией во всей ее многозначности. Вода — прежде всего, жизнепорождающее начало, традиционно связываемое с образом материнского чрева; в то же время подводный мир символизирует и темные силы подсознания (через это проясняется механика сочетания «двух душ» в Берте (см. 5.2.1.): если с Ротмистром она связана духовно, посредством сознания, то с Лаурой — непосредственно, на подсознательном уровне; именно поэтому, стремясь вовне, к свету («Берта. Ах, как я хочу в город, прочь отсюда, куда угодно!» (I, 8, 456)), она не может вырваться из темной [78] глубины дома — так велика над ней власть матери). Кроме того вода по сути своей — нечто изменчивое, перетекающее, не имеющее собственной формы, а значит вместе податливое и ускользающее [79] , вообще протеистичное: подобно воде, мгновенно заполняющей свежевырытое русло и одновременно углубляющей его и размывающей его берега, Лаура перенимает любую ротмистровскую идею [80] , растворяя ее в потоке собственной воли (например, идеи сумасшествия и невозможности установления отцовства) [81] . Наконец, вода, уступчивая и одновременно обволакивающая (о чем свидетельствует вся история брака героев: Ротмистр, все глубже и глубже погружающийся в него, грязнущий в нем, говорит о Лауре: «Она меня уже двадцать лет хоронит» (I, 3, 448)), будучи враждебной стихии горения, постепенно, но властно объемля огонь, неминуемо укрощает и вовсе гасит его, успев напоследок еще раз явить протеев лик: в гаснущем сознании Ротмистра окутывающая его шаль оборачивается то волосами «прежней» Лауры, то «кошкой» войны — а на самом деле скрывает под собой смирительную рубашку [82] .

5.3.2. Развернутая здесь модель конфликта не отменяет предложенных ранее, но содержит их в себе, приводя нас к переосмыслению их статуса. Так поверхностное противостояние «герой-среда» обретает свое глубинное измерение. Индивидуальное столкновение «герой-герой», как об этом говорилось и прежде, не требует какого-то особого объяснения помимо того, что показывает их представителями сущностно разных начал — теперь нам известных. Что касается одного из самых «непроходимых мест» исследования — необходимости объяснить механизм возникновения и осуществления идеологической перверсии, приведшей сознание Ротмистра/Стриндберга к непримиримой поляризации «мужское-женское» (см. постановку вопроса в п. 4.3.), — то имеющееся теперь знание, условно говоря, «динамики» (движущих сил) этого механизма позволяет нам сказать и о его «кинематике» (самом процессе движения, т. е. порядке сцепления понятий). Дело здесь в том, что Ротмистр/Стриндберг — продолжая в этом смысле заложенную еще Шопенгауэром в «Афоризмах и максимах» гендерную традицию дифференциации полов в культуре [83]  — подсознательно идентифицирует родовое/природное преимущественно с женским, а духовное/культурное — с мужским. Наконец, в свете обозначенного конфликта и диспозиция «род-индивид» предстала в своем беспримесном виде: корректное и содержательное распределение функций позволило увидеть сам по себе индивид не в качестве антагониста рода, но в качестве органа его эволюции — органа, могущего быть разведенным от органического целого ровно настолько, насколько тому не препятствует объективная необходимость (тем более, в данном случае экземплифицированным по сути дела оказывается не расхождение, а, скорее, наоборот — что довольно нехарактерно — взаимоусиление: тогда как в Лауре родовая жизнь находит деятельного — и вполне бессознательного — проводника своих интересов, и без того мощной индивидуальной воле героини приходится преодолевать сопротивление лишь одного фактора — иступленно упорствующей, но безнадежно слабой воли Ротмистра).

Нужно заметить, что предложенная модель, выходя за пределы интенций автора, и однако являясь логически вычисляемым местом схождения силовых линий, пронизывающих все «тело» драмы, позволяет сказать и о той иерархии уровней конфликта, а соответственно и мотивировок событий, которая закладывалась им — в рамках «психологического подхода» (см. 1.5.1.), — в структуру пьесы сознательно. Если первые два уровня («герой-среда», «герой-герой») воспринимаются — и полагаются — Стриндбергом как поверхностные, то два другие, не вполне разделяемые автором между собой («мужское-женское», «род-индивид»), — как глубинные; и поэтому можно сказать, что именно они определяют и характеризуют его генеральное намерение.

5.4. В проделанном исследовании мы пришли к определенному логическому концу. Однако очевидно, что данный логический конец и цель, заданная нами — найти движущий действие пьесы конфликт, — не одно и то же, ибо объявить найденную «модельную» дихотомию родового и духовного искомым конфликтом нам мешают доводы двойственного порядка.

Во-первых, логического, связанные с критериями необходимости и достаточности. Дело в том, что для получения конфликта мы должны сформулировать его необходимое и достаточное условие. Вычленив основополагающие конфликтные качества противоборствующих сторон, мы получили нечто, для конфликта безусловно необходимое — его голую возможность — но не достаточное. В этом смысле мы должны показать еще одно безусловное необходимое для конфликта нечто — его голую действительность; то есть не внешние его обстоятельства, а собственную для обеих сторон (в нашем случае — качеств) сферу их сопряжения. В п. 5.3. мы сказали, что стороны «не видят» друг друга. И действительно, то, что мы обозначили как пространство и время конфликта, есть на самом деле пространственно-временной континуум их автономного существования — но не время и не место их столкновения. По всей видимости, недостающее нам условие конфликта мы сможем получить как раз в том случае, если найдем сопрягающий их хронотоп.

Во-вторых, фактического, связанные с неисчерпанностью содержания пьесы. Проще говоря, предложенная модель не дает ответов на ряд существенных вопросов, множественность которых можно свести к двум главным: почему реализация духовного интереса Ротмистра оказывается непререкаемо увязанной им с родовой жизнью (т. е. то, от чего мы отталкивались в п. 5.1. не может быть оставлено в качестве отбрасываемой в результате ступенькой логического хода, а должно получить свое истолкование) и почему столкновение с родовой жизнью доводит его именно до сумасшествия (которое признает и сам Ротмистр). Конечно, можно было бы ответить одним вопросом на другой, однако это будет тем, что в логике называется «кругом объяснения», поэтому мы вынуждены, особенно учитывая сказанное выше, искать общую причину и того, и другого.

Таким образом, перед нами стоит задача нового поиска — что в свою очередь ставит нас перед необходимостью определить метод поиска и его область. Очевидно, что наш метод углубления в «моральную геологию» личности не только исчерпал себя на уровне авторской интенции, но и, будучи сам по себе «простриндберговским», т. е. таким, в котором мы сознательно шли по выбранному самим автором пути — перефразируя слова Лауры, «его же теорию развивая» — пришел к логическому концу как таковой. Нам придется отбросить старую меру, при помощи которой мы вычленяли в пьесе разные уровни, и взять новую — то есть перейти от уровней, которые все по определению мерятся одной мерой, к новому измерению. Другими словами, наш метод должен быть продиктован самой областью поиска. Используя не решенные нами вопросы как прямое указание, мы можем предположить, что такой областью является само сознание Ротмистра.

6. Признавая «недостаточность» найденного конфликта, мы тем не менее, с учетом генеральной задачи работы: соотнести искомую структуру конфликта с типологией «новой драмы», — считаем необходимым произвести некое «промежуточное сведение» внутреннего контекста пьесы с внешним.

Размышляя в «Предисловии к “Фрекен Жюли”» о путях развития современного драматического искусства, Стриндберг следующим образом характеризует свои, по его мнению, скромные заслуги в этой области: «<...> я и не пытался создать нечто новое — ибо это невозможно, — единственное, мне хотелось осовременить форму в соответствии с теми требованиями, которые, по-моему, люди нового времени должны предъявлять к этой форме искусства» [84] .

В самом деле выполненное исследование позволяет нам констатировать, что столкновение у Стриндберга — вполне в духе «современности» — разворачивается не как борьба самостоятельных индивидуальных воль [85] , а как коллизия стихийных начал духовного и родового, которые в свою очередь мы могли бы редуцировать — осмысляя ее через оппозицию «личность-род» — к открытому «новой драмой» противостоянию человека и течения жизни.

Казалось бы, и интенсивность конфликта, к которой мы настойчиво апеллировали на всем протяжении работы, также отсылает нас к «новой драме». Однако именно эта позиция оказывается наиболее уязвимой и поэтому нуждающейся в дополнительном прояснении. Дело в том, что для «новой драмы», как мы помним (1.2.), «интенсивное» — это, буквально, «внутренне напряженное», в режиме которого переживание героями конфликта становится перманентным опытом «конфликтного состояния». Стриндберговская же, бросающаяся в глаза интенсивность имеет иное содержание — в исследованном пласте дискурса пьесы она характеризует напряжение борьбы прежде всего, и таким образом мы имеем дело не с интенсивностью в ее «новодраматическом» понимании, а, по сути дела, с интенсифицированной экстенсивностью. Получается, что она, стриндберговская интенсивность отсылает нас, скорее, не к кризисному сознанию «новой драмы», а к «шекспировской» мощи, ренессансному титанизму («Сожрать или сожранному быть?») [86] .

В такой, не вполне неожиданной, перспективе у исследователя не может не родиться искушения истолковать стриндберговское творчество рассматриваемого периода как по-прежнему укоренное в старой драматургической системе, все еще не разорвавшее пуповины, связующей его с «материнской» антропоцентрической культурой. Однако указанная в п. 5.4. неисчерпанность содержательного ресурса пьесы — а именно той ее сферы, которая связана с областью сознания главного героя, — позволяет нам надеяться на то, что поиски в этом измерении все-таки определят его соотнесенность с «новодраматической» интенсивностью.

 

Hosted by uCoz